Тяжелая дверь захлопнулась. Проскрежетал задвигаемый снаружи засов, и все стихло.
Дзержинский осмотрел одиночку. Да, сомнения не могло быть. Камера та самая, в которой он сидел восемь лет назад. Где-то в груди шевельнулось теплое чувство. Феликс усмехнулся. Подумать только, как странно устроен человек. Тюремная камера, ну что в ней хорошего? А все-таки приятно, что попал в "свою", когда-то уже обжитую.
За семь лет ничего не изменилось в этой камере X павильона Варшавской цитадели. Только серые стены стали грязнее, в синих и белых пятнах; видно, тюремщики замазывали какие-то надписи.
Дзержинский не узнавал себя. С момента ареста его охватило какое-то странное спокойствие, совершенно не соответствующее тюремным стенам. Странно, но в одном только сознании "я существую" он находил удовлетворение. Внутри все как бы застыло. Но не угасло. Он чувствовал, как в глубинах души что-то накопляется, чтобы вспыхнуть, когда настанет для этого момент. "Буду вести в тюрьме правильную жизнь, чтобы не отдать палачам свои силы. Я все выдержу и вернусь", - настойчиво внушал он самому себе.
Лишенный возможности привычного бурного действия, Дзержинский окунулся в воспоминания.
Невольно мысль прежде всего возвращалась к аресту. Последние дни он много работал вместе с Софьей Муш-кат над изданием литературы к первомайскому празднику. Все было готово, отпечатано, разослано на места. Можно было уезжать из Варшавы, чтобы избежать массовых арестов, проводимых охранкой среди революционеров под Первое мая. Накануне отъезда он зашел на квартиру к Софье, простился, а на следующий день, 3 апреля 1908 года, при выходе из почтамта был арестован.
Софья была вне подозрений, и Феликс решил, что арест случаен: попался на глаза знакомым филерам, вот и вое. Однако на этот раз Дзержинский ошибался.
В то время как он доискивался до причин своего ареста, варшавский обер-полицмейстер писал генерал-губернатору о том, что Дзержинский арестован "в числе других лиц", принадлежавших к группе социал-демократов, за которой вела наблюдение полиция.
"Дзержинский, принадлежа к районному комитету и редакционной комиссии социал-демократической партии Королевства Польского и Литвы, в коей известен по кличке "Иосиф"1, играл в ней весьма видную роль, состоя в партийных "верхах", Дзержинский был организатором партийных съездов, на каковых сам участвовал, а также занимался кольпортажем партийных органов, рассылая их по краю в гг. Петроков, Лодзь, Радом и др.".
Перечитав это произведение канцелярского творчо-ства, столь лестное для Дзержинского, полицмейстер далее присовокупил, что при личном обыске у арестованного нашли заметки по отчету Варшавской районной партийной конференции от 22 марта 1908 года и другие изобличающие его материалы.
"Сверх сего из дел отделения видно, что названный Дзержинский 13 декабря 1906 года был задержан в г. Варшаве по Цегляной улице, в доме № 3, квартира 2, на социал-демократической сходке, под нелегальной фамилией Романа Карлова Рацишевского, привлечен к дознанию в качестве обвиняемого в порядке 1035 ст. уст. уголовного судопроизводства и освобожден 27 мая того же года 2 под залог в тысячу рублей, но от суда и следствия скрылся".
Раздумывая над причинами ареста и теми обвинениями, которые могут ему предъявить жандармы, Феликс Эдмундович вспоминал и свой провал на Цегляной, Вот когда он влип действительно совершенно случайно, попал как кур в ощип. Приехал из Лодзи, с вокзала пошел к Юзефу Красному, не зная о том, что тот уже аре-стован, и напоролся на полицейскую засаду. Сидел сна- чала в ратуше, затем в "Павиане". Хлопотал о его освобождении под залог брат Игнатий. Родные и товарищи решили, что его освобождение стоит той тысячи, что заломила полиция.
Значит, теперь к двум побегам из ссылки ему прибавят еще и уклонение от следствия и суда. А что еще? Вероятно, принадлежность к социал-демократической ор-ганизации. В мрачные годы реакции, наступившие после поражения революции, сама "принадлежность" считалась преступлением и строго каралась. Но прямых доказательств этой его "принадлежности" у полиции нет. Отобранные у него при аресте материалы могли попасть к нему и случайно.
Дзержинский на допросе признал, что находился под судом. На другие вопросы "ответов давать не пожелал" - так следователю и пришлось записать в протоколе.
А мысли все бегут и бегут. Недолго ему удалось пробыть на воле после V съезда социал-демократии Польши и Литвы. Всего полгода, зато сколько событий произошло за это время!
После IV (Объединительного) съезда РСДРП Главное правление выделило его в состав редакции центрального органа партии "Социал-демократ", как представитель социал-демократии Польши и Литвы он вошел и в ЦК РСДРП и перебрался в Петербург.
Вся редакция "Социал-демократа", кроме него, - меньшевики, большинство в ЦК тоже за ними. Что ни день, то драка, чаще всего без видимого результата. Дзержинский начал было сомневаться: нужен ли он здесь? Но большевики говорили, что его пребывание в Петербурге полезно: меньшевики на заседаниях ЦК стали менее уверенны в себе, им приходится считаться с тем, что Дзержинский представляет многотысячный пролетариат Польши и Литвы.
На второй, третьей и четвертой конференциях РСДРП в Таммерфорсе, в Котке и в Гельсингфорсе он неизменно поддерживал Ленина...
Ленин! Все больше и больше места занимал он в жизни и в сердце Дзержинского. Тогда, в Петербурге, ему довелось видеть Ленина не только на собраниях. Вспоминались встречи с Владимиром Ильичей и Надеждой Константиновной у Менжинских. За роялем сестра Вячеслава Рудольфовича, Владимир Ильич на диване, с закрытыми глазами, весь ушел в музыку. Всплыл в памя ти заснеженный Петербург, и знакомый с картавинкой голое окликает его на улице. Оглянулся, а в извозчичьих санках Владимир Ильич и Надежда Константиновна; остановились, зовут к себе. Феликс примостился кое-как на облучке, рядом с извозчиком, а Владимир Ильич всю дорогу беспокоился, как бы он не упал на повороте или на ухабе. А потом письмо из Женевы. Владимир Ильич советовался с ним. где издавать большевистскую газету "Пролетарий"...
В "Павиаке" незадолго до своего освобождения под залог Дзержинский узнал, что на V съезде РСДРП в Лондоне заочно избран в состав нового Центрального Комитета Российской социал-демократической рабочей партии. "Пожалуй, мое избрание не обошлось тогда без участия Ильича. Недаром же на съезде большевики располагали твердым большинством" - эта мысль почему-то впервые пришла ему в голову. И тут же, тоже впервые, подумалось: "А знают ли об этом жандармы?"
Увы! Жандармы знали. Начальники охранных отделений получили секретный циркуляр из Петербурга. Департамент полиции извещал, что избранный на съезде в состав Центрального Комитета РСДРП "Доманский Юзеф содержится в варшавской тюрьме".
Как-то там на воле? Осенью 1906-го полиция арестами здорово ослабила организацию. Провалы следовали один за другим и позже, вплоть до его последнего ареста. И если ему, прекрасно знавшему обстановку и людей, еще удавалось продержаться на свободе несколько месяцев, то другие члены Главного правления, прибывшие в Россию в разгар революции, проваливались быстро.
В декабре 1905-го в Варшаву нелегально приехала Роза Люксембург, а в марте 1906-го уже была арестована. Сидела она в ратуше, в камере № 17. На стене камеры Роза выдолбила свою фамилию. В июне ее освободили под залог, и вскоре она уехала за границу. Помог германский паспорт.
Вместе с ней приехал и вместе провалился Ян Тыш-ка. В декабре 1906-го его осудили на 8 лет каторги. Он бежал из тюрьмы, распропагандировав стражу.
Хорошая зависть зашевелилась в душе Юзефа. Его еще не присуждали к каторге, и бежать из тюрьмы ему тоже не приходилось. Собственные побеги из ссылки показались делом простым и легким по сравнению с тем, что сделал Тышка. Дзержинский не забыл язвительный тон Иогихеса при их первой встрече в Берлине, но сейчас готов был ему все простить.
Из глубокой задумчивости Дзержинского вывел звон кандалов. В его коридоре большинство заключенных были в оковах. Когда их выводили на прогулку, в канцелярию или в уборную, тюремная тишина наполнялась кандальным скрежетом. Этот скрежет преследовал Феликса. Он ясно представлял себе холодное, бездушное железо на живом человеческом теле. Железо, вечно алчущее тепла и никогда не насыщающееся.
К Дзержинскому пришел незваный гость - жандармский полковник Иваненко. Уселся посреди камеры на принесенный жандармом стул, снял фуражку - голова у Иваненко оказалась круглая и наголо бритая, - расстегнул ворот мундира, достал гребенку и расчесал пышные усы. Движения у полковника были неторопливые, уверенные, а маленькие глазки его, пока он проделывал все эти манипуляции, внимательно рассматривали Дзержинского.
Феликс при появлении начальства встал, как полагалось, но тут же и опустился на свою табуретку, едва уселся полковник. Он тоже рассматривал непрошеного гостя, прикидывая в уме, зачем тот пожаловал.
- Здравствуйте, господин Дзержинский, давненько мы с вами не виделись, - пророкотал Иваненко. Его бас, грохотавший на допросах, сейчас стлался бархатом; ни дать ни взять старый друг, а не кровный враг сидит перед тобой.
- Да, давненько, - сухо согласился Дзержинский, - и, откровенно говоря, не могу сказать, чтобы я соскучился.
Иваненко сдержанно посмеялся: видишь, мол, хоть я и жандарм, а могу ценить юмор, даже в устах заключенного. Затем все с тем же участием в тоне полковник принялся расспрашивать Феликса о жизни: хороша ли камера, не беспокоят ли соседи, не ущемляет ли в чем тюремная администрация. Постепенно он перевел разговор на поражение революции и "бесперспективность", а следовательно, и "бессмысленность" борьбы. Тут Иваненко чуть не прослезился, говоря о загубленных "напрасно" молодых жизнях, томящихся в тюрьмах, на каторге и в ссылке - "вот, например, как вы".
Дзержинскому надоели эти жандармские откровения.
- Скажите, господин полковник, зачем вы ко мне пришли? - спросил он в упор. Иваненко ответил не сразу.
- Хотите откровенно? Хочу узнать, не разочаровались ли вы в своих убеждениях?
- Напрасно надеетесь, - сказал Феликс, - но позвольте и мне спросить: не слышали ли вы когда-либо голоса своей совести, не чувствуете ли хоть изредка, что защищаете злое дело?
Маленькие глазки Иваненко стали колючими.
- Советую вам подумать над нашим разговором, - сказал он, оставив без ответа вопрос Феликса, и вышел из камеры.
Спустя несколько дней Дзержинского вызвали в канцелярию. Там, в одном из кабинетов, оставили наедине с Иваненко.
Дзержинский почувствовал волнение, изнутри поднималась мелкая противная дрожь.
На этот раз Иваненко сделал вид, что прибыл по делу.
- Я приехал сообщить вам, что ваше дело передано в военный суд. Обвинительный акт вам уже направлен. Да вы не волнуйтесь. Военные суды теперь часто выносят приговоры менее суровые, чем судебная палата, - доброжелательным тоном говорил Иваненко.
Дзержинский знал, что это заведомая ложь.
Сквозь охватившую его тревогу и беспокойство - Дзержинский и сам не мог объяснить свое состояние - до него доходили вопросы полковника: есть ли книги, как кормят.
- Что касается меня, - говорил Иваненко, - то я устроил бы в тюрьме театр. И наконец, вот оно:
- Почему бы вам, господин Дзержинский, не сотрудничать с нами? Тогда ваш приговор может быть значительно смягчен.
- Это гнусно, гнусно! Как вы смеете!
Феликсу казалось, что он кричит. Но горло от ненависти и омерзения перехватили спазмы, и голос был едва слышен.
- Все сначала так говорят, а потом соглашаются, - хладнокровно сказал полковник.
Во время этого непродолжительного разговора Феликс, по его собственным словам, чувствовал, словно по телу его ползет змея. Скользкая, холодная, ползет и ищет, за что бы зацепиться, чтобы овладеть им. По пути в камеру он испытывал ощущение, близкое к рвоте, до того было противно.
Успокоившись, он стал присматриваться к окружающим его людям - заключенным, жандармам, солдатам. У него пробудился интерес к жизни тюрьмы, к судьбам ее обитателей. "Спасибо Иваненко, вывел из спячки", - иронизировал Феликс.
Что можно увидеть и узнать в одиночке, где заключенный отрезан, казалось бы, от всего мира? Оказывается, многое. С утра до ночи работает тюремный "телеграф", стучат соседи справа и слева, сверху и снизу. Жандармы могут на время приостановить перестукивание, но не в их силах вовсе избавиться от "телеграфа". Идет пе-реписка через "почтовые ящики". Проваливаются одни из них, заключенные с невероятной изобретательностью находят другие. Многое можно увидеть и узнать на прогулке или из случайных встреч в коридорах. Окна камер из граненого стекла, ничего не увидишь, кроме расплывчатых силуэтов, но два верхних стекла прозрачные. И если взобраться на стол или па спинку кровати, то сквозь густую проволочную сетку можно все же увидеть, что происходит во дворе. Наконец, все это дополняют обострившиеся в тюрьме слух и интуиция. По доносящимся до него звукам опытный арестант довольно точно определяет, где и что происходит.
В камере, расположенной рядом, сидела Ганка, восемнадцатилетняя работница, арестованная четыре месяца тому назад.
У Ганки постоянные столкновения с жандармами. То поет, то из окна уборной приветствует гуляющих во дворе заключенных, а 1 Мая во время прогулки кричала: "Да здравствует революция!" - и пела "Красное знамя". Когда ее пытаются утихомирить, она будоражит всю тюрьму криками и плачем.
Однажды Феликс простучал, что сердится на нее за то, что она из-за глупостей подвергает себя оскорблениям. "Больше не буду", - отстучала Ганка, но час спустя уже забыла об этом обещании.
Ганку вызвали в канцелярию. Вернулась возбужденная. "Начальник предложил мне выбор: предать - и то- гда меня приговорят к пожизненной каторге - или быть повешенной. Я расхохоталась ему в лицо и выбрала виселицу", - отстучала она Дзержинскому.
"Бедное дитятко! Почему ее, а не меня ждет смерть?" - терзался Феликс...
А через неделю ему передали с воли: Ганка Островская провокатор. Она ездила с жандармами и указывала квартиры известных ей социал-демократов. Сидит под вымышленной фамилией Марчевская, а свою настоящую тщательно скрывает. Уже в тюрьме выдала доверившуюся ей заключенную и жандарма, который оказывал услуги арестованным.
Дзержинский был потрясен. Не хотелось верить, но сведения были точные, из надежного источника. О предательстве Ганки он уведомил других заключенных.
Как тяжело разочаровываться в людях! "Бедное дитятко".
Дневное потрясение сменила тяжелая ночь. Напрасно Феликс натягивал на голову одеяло. Глухой стук топоров проникал в камеру, не давал уснуть. Он знал, что это означает: во дворе строили виселицу. Воображение подсказывало, как на смертника набрасываются жандармы, вяжут, затыкают рот, чтобы не кричал...
Часто по ночам слышался этот зловещий стук топоров, потом прекратился. Но не потому, что некого стало вешать. Наоборот. Смертные приговоры следовали один за другим, и уже не было ни времени, ни смысла разбирать виселицу после очередной казни.
Вешали ночью. Тюремные власти старались вешать тихо, без шума. Но коридор с камерами смертников помещался напротив камеры, где сидел Дзержинский, и он все равно слышал скрежет отодвигаемых засовов и звуки шагов. И знал, кого повели на казнь.
Из камеры в камеру заключенные передавали новость: охранка подослала в X павильон новых шпионов. Называли даже цифру - шесть человек. В среде заключенных тоже есгь еще не разоблаченные провокаторы.
Администрация часто меняла сокамерников. Теперь цель этой постоянной перестановки стала ясна: дать возможность неразоблаченным шпикам узнать как можно больше.
Чувство самосохранения заставляло заключенных делиться друг с другом своими подозрениями. Иногда про- вокатора удавалось обнаружить. Некоторые из них уж очень топорно работали. Например, одна из заключенных называла себя Юдицкой, письма получала как Жебров-ская, а жандармы именовали ее Кондрацкой. Она призналась, что получала от охранки 15 рублей в месяц. Были провокаторы, которых разоблачали по их поведению на предварительном следствии и в суде.
Но простучать в стенку соседу или передать ему записку со своими сомнениями и подозрениями нетрудно, а вот собрать воедино все факты, проанализировать их, а затем гласно заклеймить предателя - на это способны были немногие. Эту задачу взял на себя Дзержинский.
И не раз во время прогулки заключенные слышали его голос:
- Товарищ! Гуляющий с тобой - известный мерзавец, провокатор.
На следующий день провокатор гулял уже в одиночестве, а вскоре и вовсе исчезал из поля зрения. Охранка убирала из тюрьмы своего провалившегося агента.
Кандалы, казни, гнетущая атмосфера ожидания решения собственной судьбы, тюремная тишина, которую лишь сильнее подчеркивали звуки, доносившиеся извне, - все это давило на узников X павильона, подтачивало здоровье, разрушало психику.
К шпионажу тайному, через подсаженных провокаторов, прибавлялась слежка явная: обыски в камере, подглядывание через глазок, подслушивание.
"Если бы нашелся кто-нибудь, кто описал бы весь ужас жизни этого мертвого дома, кто бы воспроизвел то, что творится в душе находящихся в заключении героев, а равно и подлых и обыкновенных людишек, что творится в душах приговоренных, которых ведут к месту казни, - тогда бы жизнь этого дома и его обитателей стала величайшим оружием и ярко светящим факелом в дальнейшей борьбе", - записал в тюремном дневнике Феликс Дзержинский.
Жандарм посмотрел через глазок в камеру Дзержинского и увидел его склонившимся над столом. Жандарм уже не в первый раз подходил к глазку- заключенный все что-то писал, почти не меняя позы.
"Ишь расписался..." Жандарма, однако, это не встревожило. Тем из заключенных, кто вел себя в крепости спокойно, не нарушал режима, администрация разрешала иметь бумагу и письменные принадлежности. Этим правом сейчас пользовался и Дзержинский.
На столе перед Феликсом лежали два письма. Одно полностью законченное, другое, только начатое, - алиби на случай внезапного вторжения тюремщиков. Сам же он на маленьких листочках, которые легко было спрятать, мелким бисерным почерком, так что порой и самому было трудно разобрать, делал очередную запись в свой дневник. Он вел его уже несколько месяцев, урывками, таясь от тюремщиков. "Буду писать там всю правду, заразительную, когда она прекрасна и могущественна, вызывающую презрение и отвращение, когда она унижена и оплевана", - решил Дзержинский.
- К чему все это? - спросил его сокамерник. Теперь, когда следствие по его делу было окончено, в камеру Дзержинского помещали других заключенных. - Ведь все равно нет почти никакой надежды, что ваши записи выйдут из тюремных стен.
- А я верю, - ответил Феликс. - Я чувствую, у меня столько сил, что я все выдержу и вернусь. Но если даже я и не вернусь, то этот дневник дойдет до моих друзей, и у них будет хоть частичка моего "я".
В середине декабря во время прогулки в камере Дзержинского был произведен тщательный обыск. Дневник жандармы не обнаружили, но тем не менее письменные принадлежности отобрали. Дзержинский потребовал объяснений от заведующего павильоном.
- В городе обнаружено ваше письмо, переправленное в обход тюремной администрации. Я предупреждал вас.
Настал день писем. Дзержинскому и его сокамернику предложили писать их в присутствии жандарма, чтобы не могли отлить себе чернил. Писать дневник стало много труднее. Требовалась огромная изобретательность и настойчивость, чтобы добыть клочок бумаги, огрызок карандаша, каплю чернил или графит, постоянная бдительность и хитрость, чтобы не дать себя поймать. И все-таки Феликс продолжал свои записи.
Наступил канун нового, 1909 года.
Поздней ночью, лежа на койке при тусклом свете ночной лампы, поставленной над дверью камеры, Дзержинский писал:
"Сегодня - последний день 1908 года. Пятый раз я встречаю в тюрьме новый год (1898, 1901, 1902, 1907); первый раз - одиннадцать лет назад. В тюрьме я созрел в муках одиночества, в муках тоски по миру и по жизни. И, несмотря на это, в душе никогда не зарождалось сомнение в деле. И теперь, когда, быть может, на долгие годы все надежды похоронены в потоках крови, когда они распяты на виселичных столбах, когда много тысяч борцов за свободу томятся в темницах или брошены в снежные тундры Сибири, - я горжусь.
Я вижу огромные массы, уже приведенные в движение, расшатывающие старый строй, - массы, в среде которых подготавливаются новые силы для новой борьбы... Я горд тем, что я с ними, что я их вижу, чувствую, понимаю и что я сам многое выстрадал вместе с ними. Здесь в тюрьме часто бывает тяжело, по временам даже страшно... И тем не менее, если бы мне предстояло начать жизнь сызнова, я начал бы ее так, как начал. И не по долгу, не по обязанности. Это для меня органическая необходимость".
Уже год, как Дзержинский томится в цитадели. Наступило 1 Мая, боевой праздник международной солидарности пролетариата. Но для заключенных Варшавской цитадели он был омрачен очередной казнью. Повесили рабочего-портного. Феликсу удалось узнать только его имя - Арнольд.
"Так прошло у нас 1 Мая. Это был день свиданий, и мы узнали, что в городе 1 Мая не праздновали. Массам еще хуже: та же, что и прежде, серая, беспросветная жизнь, та же нужда, тот же труд, та же зависимость...
Некоторые рекомендуют теперь приняться исключительно за легальную деятельность, то есть на самом деле отречься от борьбы. Другие не могут перенести теперешнего положения и малодушно лишают себя жизни. Но я, - писал Дзержинский, - отталкиваю мысль о самоубийстве, я хочу найти в себе силы пережить весь этот ад, благословлять то, что я разделяю страдания с другими; я хочу вернуться и бороться и всегда понимать тех, которые в этом году не откликнулись на наши призывы".
А ад продолжался.
"Конца-края не видно смертным казням. Мы уже привыкли к такого рода сведениям. И продолжаем жить... Мысль уже не в состоянии охватить всего ужаса, чувствуется только какое-то беспокойство, какая-то тень ложится на душу, и безразличие ко всему овладевает человеком все глубже и глубже. Живешь потому, что физические силы еще не иссякли. И чувствуешь отвращение к себе за такую жизнь..."
Дзержинский, решив быть предельно искренним, па страницах дневника не щадил себя, не пытался казаться лучше, чем есть. Пусть знают товарищи по борьбе, что и его посещали минуты уныния и тоски. Но пусть они знают и то, что никогда не покидала Юзефа вера в торжество рабочего дела. И в дневнике появилась запись:
"Не стоило бы жить, если бы человечество не озарялось звездой социализма, звездой будущего".
- Ну как, служивый, и тебе несладко в цитадели? - спросил Феликс солдата, убиравшего камеру.
Ответа не последовало. Щуплый молоденький солдатик боязливо покосился на стоявшего в дверях жандарма и сильнее начал тереть пол.
Казалось, невозможно найти щель, сквозь которую листочки его дневника смогли бы выпорхнуть на волю.
Всякий внеслужебный разговор с заключенным солдатам-служителям и жандармам-ключникам был категорически воспрещен. Жандармы следили за солдатами, а их самих часто сменяли. Каждый жандарм попадал в один и тот же коридор раз в 10-15 дней. Попробуй при таких условиях узнать, кто из них проще и доступнее, добраться до их сердца и мыслей.
И все-таки Дзержинский упорно продолжал свои наблюдения. Взгляд, интонация голоса, манера обращения с заключенными - ничто не ускользало от его внимания.
Но вот однажды во время прогулки Дзержинскому показалось, что жандарм собирается вести его в камеру раньше времени.
- У меня осталась еще одна минута, - резко сказал он, указывая на часы, висевшие на заборе в стеклянном шкафу.
Жандарм возмутился:
- Неужели вы думаете, что я и впрямь хочу отнять у вас эту минуту. Думаете, если жандарм, так уж и по- нять не могу, как она дорога, эта минута, ежели всего-то их пятнадцать в сутки вам отпускают!
Сказано это было дружелюбным тоном и с такой горечью, что Дзержинский сконфузился.
- Всякие бывают среди вас, - ответил он.
За этим разговором прошла минута, но жандарм накинул еще одну.
Феликс постарался запомнить этого жандарма.
Увы! Больше он его не видел. Заведующий X павильоном Елкин был с заключенными мил, предупредителен, любезен, но постепенно вводил все более и более строгий режим. Через специально присланного из жандармского управления вахмистра шпионил за жандармами и тех из них, кто проявлял хоть малейшее сочувствие к заключенным, отправлял в эскадрон.
Однако командир отказывался их принимать. "Они мне развратят весь эскадрон, а те, которых мне придется прислать на замену, тоже развратятся, сталкиваясь с заключенными", - рассуждал он.
Командир эскадрона был по-своему прав, но только отчасти. Дело в том, что многие новобранцы приходили в армию, уже находясь под влиянием революционных идей, и, в свою очередь, "развращали" остальных. Были такие и среди новобранцев, попадавших по набору в жандармерию. Так на смену одним попадали в X павильон другие солдаты и жандармы, втайне сочувствующие заключенным там революционерам.
Настал день, когда Феликс лично убедился в этом. Вечером при свете лампы Дзержинский сидел над книгой. Снаружи послышались тяжелые шаги, а затем он увидел силуэт часового, прильнувшего лицом к стеклу.
Дзержинскому захотелось взглянуть на солдата. Он быстро влез на стол. Густая сетка, прибитая к форточке, мешала солдату разглядеть узника, но Дзержинский хорошо его видел.
- Ничего, брат, не видно! - сказал Феликс дружелюбно.
- Да! - послышалось в ответ. Солдат тяжело вздохнул и секунду спустя спросил:
- Скучно вам? Заперли (последовала крепкая русская ругань) и держат!
Кто-то показался во дворе. Солдат ушел.
Эти несколько грубых, но сочувственных слов вызвали волну чувств и мыслей.
"Революция разбудила умы и сердца, вдохнула в них надежду и указала цель. Этого никакая сила не в состоянии вырвать! И если мы в настоящее время, видя, как ширится зло, с каким цинизмом люди убивают людей, приходим иной раз в отчаяние, то это ужаснейшее заблуждение..." - записал он в дневник, подводя итог своим размышлениям, вызванным мимолетным разговором с неизвестным ему солдатом.
А через несколько дней того солдата назначили во внутренний наряд. Теперь в его обязанности входило убирать камеры, приносить заключенным обед и чай, уносить порожнюю посуду, заправлять лампы и ходить за покупками для заключенных в тюремный ларек.
Дзержинский сразу узнал своего собеседника, как только тот вошел в его камеру. С удовольствием смотрел Феликс на его крепко сбитую фигуру и скуластое лицо, украшенное пшеничными усами, и ласково ему улыбнулся. Солдат ответил взглядом, выражающим полное недоумение, и молча принялся за уборку.
Стук в дверь где-то в другом конце коридора заставил жандарма, наблюдавшего за уборкой, оставить их. одних.
- Скучно вам? Заперли (Феликс повторил ругательство) и держат!
- Так это я с вами разговаривал? - сказал солдат и засмеялся.
Нескольких минут оказалось достаточно, чтобы узнать фамилию солдата - Лобанов, и его печальную жизнь.
- Дома хлеба нет, - шептал, не отрываясь от работы, Лобанов, - казаки в нашей деревне ужас что делают! Засекли розгами нескольких баб и мужиков. Мы здесь страдаем, а дома жены с ребятишками сидят голодные.
- Вся Россия сидит голодная, во всем государстве розги свистят! - успел ответить Дзержинский. Но тут их беседе помешал возвратившийся жандарм.
Феликс решился. Попросил жандарма послать Лобанова в тюремную лавочку за сахаром и папиросами, а когда тот вернулся, передал ему незаметно несколько листков дневника и шепнул адрес. Лобанов мгновенно сунул бумагу за пазуху и слегка кивнул в знак согласия головой.
Спустя пару дней вместе с передачей с воли Дзержинский получил извещение о том, что посланные им записи дошли по назначению.
Еще несколько раз Лобанов относил по указанному Дзержинским адресу странички из дневника, а потом вместо него появился другой солдат.
- А где же Лобанов? Солдат промолчал.
- Арестован ваш Лобанов, - со злостью ответил за него жандарм. - Так ему, дураку, и надо. Свяжись с вами, вы же нашего брата и продадите!
У Дзержинского похолодело в груди. Неужели он косвенный виновник его ареста?
Заработал во все стороны тюремный "телеграф". Дзержинский требовал сообщить ему все, что известно об аресте солдата Лобанова.
Выяснилось, что Лобанов передавал на волю письма и от других заключенных, в том числе от анархиста Ватерлоса. После того как Лобанова перевели из того коридора, где сидел Ватерлос, он переписывался с ним. И вот Ватерлос допустил непростительную неосторожность: не сжег вовремя письмо Лобанова, и оно было найдено в его камере во время очередного обыска.
Дзержинский был возмущен. Жаль Лобанова, пропала возможность передавать на волю дневник. Когда-то она вновь появится? И появится ли вообще?
Единственное слабое утешение - не он, все-таки не он виновник ареста этого славного, простодушного русского солдата.
Дзержинский возвращался со свидания. Перед глазами все еще стояла Стася, жена брата Игнатия. Она передала ему приветы от родных, прелестные цветы, фрукты и шоколад.
Комната свиданий помещалась напротив канцелярии, и в коридоре Дзержинский проходил мимо двух наказанных жандармов. Они стояли рядом, вытянувшись в струнку, с обнаженными шашками в руках, на полшага от стены и не смели ни опереться, ни отдохнуть. Так они должны были простоять два часа. И вероятно, стояли уже давно, Дзержинский определил это по их измученному виду. В глазах одного он заметил блеск ненависти, в глазах другого - мертвый животный страх.
Наказанные жандармы не новость. За всякий пустяк их сажают в карцер или заставляют стоять под шашкой. И Дзержинский, наверное, не обратил бы на них внимания, если бы не одно обстоятельство: тот, с ненавистью в глазах, был ему знаком, это он как бы нечаянно устроил ему в туалете свидание с заключенным-радомчанином, а потом, когда отводил в камеру, лукаво посмеивался в усы.
Начальство не сумело выбить из него все человеческое. И в первый же день, когда Ковальчук (так звали жандарма) заступил на дежурство в его коридоре, Феликс заговорил с ним и убедился, что был прав в своих предположениях.
С Ковальчуком было работать проще, чем с Лобановым. Жандарм по службе повседневно соприкасался с заключенными и всегда мог оправдать свое общение с ними.
И еще несколько листков дневника улетело на волю из X павильона Варшавской цитадели.
А потом на печи в уборной нашли браунинг и патроны. Пошли слухи, что кто-то из заключенных готовил побег.
Несколько дней спустя заменили чуть не половину жандармов. Дзержинский Ковальчука больше не видел. Щель опять захлопнулась. Жандармы запуганы. Все попытки Дзержинского вызвать их на разговор терпели не- удачу.
Хранить в тюрьме страницы дневника долго было нельзя. Как бы искусно он их ни прятал, а все равно при обыске в камере его исповедь могла попасть в руки врагов. Феликсу представилась ненавистная, перекошенная в издевательской ухмылке рожа полковника Ива- ненко.
Нет! Уж лучше отказаться вовсе от дневника, а то, что не успел передать на волю, уничтожить собственными руками.
Дневник спас счастливый случай. Он явился в камеру Дзержинского в облике Алеши Белокопытова, артиллерийского поручика, с которым Дзержинский уже сидел вместе несколько месяцев тому назад.
- Я сам добивался, чтобы меня снова перевели к вам, - говорил, застенчиво улыбаясь, молоденький, розовощекий офицер, - надеюсь, вы не очень будете ругать меня за то, что я нарушил ваше одиночество.
- Что вы, Алеша! Рад вас видеть, хоть и возмущен тем, что эти мерзавцы все еще держат вас в тюрьме. Вся "вина" Белокопытова заключалась лишь в том, что он не донес на своего товарища, принадлежавшего якобы к Всероссийскому офицерскому союзу.
- Я жду, по крайней мере, ссылку. Моя тетушка и невеста хотят следовать со мной, а мне их жаль... - закончил свой рассказ Белокопытов.
- Не расстраивайтесь, - успокаивал его Дзержинский. - Я уверен, что вас держат только для того, чтобы военному суду было кого оправдать.
Дзержинский оказался прав.
- Поздравьте меня, - сказал вяло Белокопытов, возвращаясь из суда после вынесения ему оправдательного приговора. Он так устал и измучился, что незаметно было, радует ли это его или нет.
Вечером пришел жандарм и приказал Белокопытову собрать вещи и идти.
- Алеша, вы исполните мою просьбу? - спросил Дзержинский, помогая ему.
Вместо ответа Белокопытов горячо обнял Феликса...
Белокопытов унес солидную порцию дневника.
А потом настала очередь и самого Дзержинского.
Еще 25 апреля 1909 года судебная палата приговорила его к лишению всех прав состояния и ссылке в Сибирь па вечное поселение. Затем последовала обычная в таких случаях судебная волокита: направление приговора на утверждение в Петербург. Обратно он возвратился в Варшаву только в начале августа.
"Я уже скоро распрощаюсь с X павильоном, - писал Дзержинский в дневнике 8 августа 1909 года. - 16 месяцев я провел здесь, и теперь мне кажется странным, что я должен уехать отсюда, или, вернее, что меня увезут отсюда, из этого ужасного и печального дома. Сибирь, куда меня сошлют, представляется мне как страна свободы, как сказочный сон, как желанная мечта". Дописав до этого места, Феликс улыбнулся. Он уже был в Сибири и не боялся ее. Пусть думают судьи, что запрятали его туда на "вечное поселение", он-то не собирается там оставаться.
Последние листы дневника Дзержинский вынес из X павильона сам, когда отправился по этапу в очередную ссылку.
Жандарм-вестовой, мирно дремавший на стуле в приемной начальника Варшавского жандармского управления полковника Иваненко, был разбужен страшным грохотом, раздавшимся из-за дверей кабинета. Еще не понимая со сна, в чем дело, он вскочил и вытянулся по стойке "смирно", поводя из стороны в сторону ошалелыми от испуга глазами. Сидевший за столом у противоположной стены делопроизводитель рассмеялся.
В кабинете бушевал Иваненко. Бурю вызвала телеграмма енисейского губернатора. Рыкающий бас Иваненко проникал даже сквозь двойные двери, обитые дерматином. Он слал кому-то проклятья, смешивая самые страшные русские, украинские и польские ругательства.
Наконец, откричавшись и отдышавшись, Иваненко взял в руки взволновавшую его телеграмму и еще раз прочел сухое казенное извещение о том, что "Феликс Эдмундович Дзержинский, ссыльнопоселенец Канского уезда села Тасеевского, скрылся в половине ноября 1909 года".
Вот и лови после этого опасных государственных преступников, возись с ними, добивайся строгого приговора, а они бегут, едва доехав до места ссылки!
На следующий день поздним вечером в Вильно но Полоцкой улице шел одинокий путник. Лицо его было скрыто высокой серой папахой, надвинутой на голову но самые брови, и поднятым воротником тулупа. У одного из домов путник остановился и внимательно осмотрелся - улица была пустынна. Он позвонил. Дверь открылась, и луна осветила женщину средних лет, с удивлением оглядывающую позднего гостя.
- Разве ты не узнаешь меня, Альдона? Впускай же скорей!
В следующую минуту с криком "Фелек!" Альдона кинулась обнимать брата.
Вошли в комнату. И Феликс перешел в объятия Станислава.
Всю ночь проговорил Феликс с сестрой и братом.
Утром Альдона послала своего младшего сынишку в аптеку за краской для волос.
- У меня появилось много седых волос, хочу их покрасить, - ответила она на вопросительный взгляд сына.
Тонио обернулся быстро. И тут ему пришлось еще раз удивиться: мама вместо своих начала красить волосы дяде Феликсу.
- У дяди тоже много седых волос, - сказала мама, улыбаясь, - но ты, Тонио, уже большой и не должен никому об этом говорить.
Работа еще не была окончена, когда раздался резкий звонок. Так могли звонить только чужие. Станислав проверил черный ход - свободно! И Тонио увел дядю к реке, не забыв захватить и краску. Все это не заняло и минуты. И потому не успел звонок повториться, как Альдона уже открывала дверь.
В дом ворвались жандармы.
- Нам известно, что у вас скрывается ваш брат Дзержинский Феликс Эдмундович. Покажите, где он? - потребовал офицер.
- Как он мог здесь оказаться, когда я только вчера получила от него письмо из Сибири, - сказала Альдона, протягивая конверт.
Офицер посмотрел на штемпель и сунул письмо в карман. Жандармы осмотрели дом, разумеется, никого не нашли и удалились.
К ночи Дзержинский покинул Вильно.
Станислав и Альдона были напуганы вторжением жандармов и рады, что Феликсу удалось на этот раз избежать ареста. Но больше всех был доволен Тонио. Его прямо-таки распирало от гордости. Не всякому мальчишке доведется спасать от жандармов своего дядю! Жаль только, что никому нельзя об этом рассказать.
В конце декабря 1909 года Дзержинский благополучно добрался до Берлина. И там узнал, что его тюремный дневник обогнал своего хозяина. По решению Главного правления в "Пшеглонде" уже началась публикация дневника.